Спектакль в художественном плане
28.10.2014
Это мир не юный, не райский - мир суровый, закрытый и трудный; его тональность - трагедийно-эпическая, определенная линией дороги из винтовочных штыков и мглистой сумеречностью неба. Но в этой сумеречнсти возникают разные тона - и с ними разные настроения и качества. В нем есть душная тьма подвалов, в которых ликуют разбогатевшие лакеи, вроде Прохошки (А. Стрельников), есть смрадный мрак тюрьмы и сырых болот, но есть и та особая, метафорическая темнота, которая возникает, когда Николай Островский говорит о своих ослепших глазах: он медленно сжимает ладонь в горсть у самого своего лба, и, повинуясь его жесту, во всем театре исчезает свет. И вот эту особую тьму, в которой его душа сама найдет свой «свет», мы ощутим, мы почувствуем ее холод, ее плотность, ее нейтральный вкус.
И есть еще одно лицо у этой тьмы: она становится предрассветной студеностью, «гулкой ранью», когда Павел, охраняя сон Жухрая, сам задремлет в саду. Тогда-то строй штыков покажется рядом голых деревьев с нераскрытыми почками, а где-то внизу с неподдельной захлебывающейся бурливостью заплещет волна, хлопоча у борта невидимой Жухраевой шлюпки.
Здесь почти неисчерпаемый ряд великолепно поданных соотношений между этим огромным, надличностным миром и мягкостью, теплотой человеческого сердца; режиссер сталкивает с образом необозримого, отвлеченного сурового мира самое меньшее, самое незащищенное и, быть может, для вечности ничего не значащее: как Фрося (М. Жигунова), женственную сущность которой изничтожает подлая лакейская жадность Прохошки; как Христя (А. Емельянова), Которая брошена на забаву пьяным осатаневшим от водки и крови казакам. Это-не проходные эпизоды. Они решены на пределе ужасного и выделены, как мука и боль беззащитных, как стоимость человека в мире наживы и насилия: это лишь часть того, что видит Павел, но что заставляет его не принять и осудить такую жизнь.
|